Комитет гражданских безобразий

Объявление

 

Товарищи засланцы, забредуны

и мимокрокодилы!
Мы решили сделать доброе дело и сотворить архив, куда принялись таскать понравившиеся фанфики и фан-арты.
Нас уже пятеро отчаянных камикадзе, на все и сразу быстро не хватает, поэтому форум уже представляет собой
не совсем унылое говно. Но если мы совершим подвиг и доведем сие до ума (а мы доведем, и не надейтесь),
то получится конфетка.
************************
Тешим свое ЧСВ: форум КГБ занимает 66 место в категории Манга и Аниме и 2392 в общем каталоге

 

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Комитет гражданских безобразий » Скорая помощь автору и переводчику » Профессиональные советы от Стивена Кинга


Профессиональные советы от Стивена Кинга

Сообщений 1 страница 3 из 3

1

Источник ссылки
Стивен Кинг "Как писать книги" (On Writing), 2000.
Фрагменты.

Что такое писательство

Конечно, телепатия. Забавно, если подумать: годы и годы люди ломали головы, гадая, есть она или нет, деятели вроде Дж. Б. Раина чуть не свихнулись, придумывая надежный процесс тестирования, чтобы ее обнаружить, а она все это время была тут, как «Пропавшее письмо» мистера Э. По. Любое искусство в некоторой степени строится на телепатии, но я считаю, что самая чистая ее фракция выделяется из писательства. Может, я предубежден, но даже, если так, ограничимся все равно писательством, поскольку о нем мы собрались думать и говорить.
Меня зовут Стивен Кинг. Я пишу первый вариант этого текста у себя на столе (который под скатом крыши) снежным утром декабря 1997 года. У меня на уме многое Кое-что тревожит (зрение плохое, на Рождество еще не начали ничего закупать, жена, простуженная, где-то ходит в плохую погоду), кое-что радует (неожиданно навестил сын из колледжа, я буду на концерте играть Клэша «Новый Кадиллак» с «Уоллфлауэрз»), но в данный момент поверх всего этого лежит вот этот текст. Я — не здесь, я в другом месте, в подвале, где много света и ясных образов Это место я строил для себя много лет. Отсюда видно далеко. Я знаю, это странно и несколько противоречиво — как это так: подвал — и видно далеко, но у меня вот так. Если вы построите себе такой наблюдательный пункт, вы, может быть, поместите его на верхушку дерева или на крышу Центра всемирной торговли, а то и на обрыве Большого Каньона. Это ваш красный фургончик, как сказал в одном из своих романов Роберт Маккаммон.
Книга эта предназначена для печати в конце лета или в начале осени двухтысячного года. Если так и будет, то сейчас вы спустились ко мне по реке времени… но вы, быть может, где-то на своем наблюдательном пункте, на том, куда приходят вам телепатические сообщения. Вы не обязательно там должны быть; книги — это невероятно портативное волшебство. Обычно я одну слушаю в машине (только без сокращений, я считаю, что сокращенные аудиокниги — мерзость), а другую уношу куда только отправляюсь. Никогда не знаешь, где тебе понадобится запасной люк: в тюрьме на колесах, в которую превращаются городские улицы, в те пятнадцать минут ожидания в приемной нужного чиновника (когда его куда-то дернули), чтобы он поставил визу на твоей бумажке, в накопителе аэропорта, в прачечной-автомате в дождливый день, а хуже всего — в приемной врача, который опаздывает, и приходится ждать полчаса, чтобы поговорить о чем-то важном. В такие минуты книга спасает. Если мне придется ожидать в чистилище, пока меня решат направить туда или сюда, мне это вполне подойдет, коли там найдется библиотека (если она там есть, то набита небось романами Даниэлы Стил или кулинарными книгами. Не бойся, Стив, это шутка).
Так что я читаю, когда только могу, но есть у меня для этого любимое место, как, наверное, и у вас, — место, где освещение хорошее и флюиды сильные. Для меня это синее кресло в моем кабинете. Для вас, быть может, кушетка на солнечной веранде, качалка в кухне, а может, собственная кровать. Чтение в кровати — это рай, если на книгу падает достаточно света и если не проливать на страницы кофе или коньяк.
Так что допустим, что вы сидите в своем любимом месте, где отходите от всех неприятностей, как и я сижу там, где лучше всего могу передавать. Нам придется обмениваться мыслями не только через пространство, но и через время, но тут нет проблемы — если мы можем до сих пор читать Диккенса, Шекспира и (ну, с помощью примечаний, конечно) Геродота, то как-нибудь перекроем пропасть между девяносто седьмым и двухтысячным. И вот она — настоящая телепатия в действии. Видите — у меня в рукаве ничего нет, и губы не шевелятся. У вас скорее всего тоже.
Посмотрите — вот стол, накрытый красной материей. На нем клетка размером с аквариум. В клетке кролик с розовым носом и розовыми веками. В передних лапах у него огрызок морковки, который он с довольным видом жует. На спине у него синими чернилами четко написана цифра 8.
Как, одно и то же мы видим? Для верности надо бы сравнить наши записи, но я думаю, что да. Конечно, есть неизбежные вариации: кто-то увидит скатерть багровую, кто-то алую, будут и другие оттенки. (Для акцепторов с цветовой слепотой скатерть будет серая или темно-серая.) Кто-то увидит бахрому, кто-то — ровные края. Любители красоты добавят кружев — и ради Бога: моя скатерть — ваша скатерть, будьте как дома.
Точно так же и понятие клетки оставляет простор для индивидуальной интерпретации. Во-первых, она описана в терминах приблизительного сравнения, а оно имеет смысл, только если вы и я видим мир и измеряем предметы одинаковым взглядом. Прибегая к приблизительному сравнению, легко впасть в небрежность, но мелочное внимание к деталям отбирает у писательства легкость и приятность. Разве я хочу сказать: «На столе стоит клетка три фута шесть дюймов в длину, два фута в ширину и четырнадцать дюймов в высоту?» Это не проза, это техпаспорт. Мы также ничего не знаем о материале клетки — проволочная сетка? Стальные прутья? Стекло? Но нам и не надо. Всем нам понятно, что клетка — это то, через что видно внутрь, а остальное без разницы. Самое интересное — это даже не жующий морковку кролик, а номер у него на спине. Не шесть, не четыре, не девятнадцать и пять десятых. Восемь. На этот номер мы смотрим и его видим. Я вам этого не говорил, вы не спрашивали. Я рта не раскрывал, и вы тоже. Мы даже не в одном году, не то что не в одной комнате… да только мы вместе. Мы общаемся.
Общение умов.
Я послал вам стол с красной скатертью, клетку, кролика и номер восемь синими чернилами у него на спине. Вы приняли. Приняли все, особенно синюю восьмерку. Мы участвовали в акте телепатии. Не какого-то там мифического действа — настоящей телепатии. Я не буду углубляться в эту тему, но прежде, чем идти дальше, мы с вами должны понять, что я не пытаюсь философствовать: я говорю то, что должно быть сказано.
К действу писания можно приступать нервозно, возбужденно, с надеждой или даже с отчаянием — с чувством, что вам никогда не перенести на бумагу то, что у вас на уме или на сердце. Можно начинать писать, сжав кулаки и сузив глаза, в готовности бить морды и называть имена. Можно начинать писать потому, что есть девушка, которую вы хотите уговорить выйти за вас замуж, можно начинать, чтобы изменить мир. По любому можно приступать, только не равнодушно. Я повторю еще раз: нельзя подходить к чистой странице равнодушно.
Я не прошу вас приступать почтительно или безапелляционно. Не прошу быть политически корректным или отбросить в сторону чувство юмора (если у вас оно милостью Божией имеется). Это не конкурс популярности, не Олимп морали и не церковь. Но это — писательство, черт бы его побрал, а не мытье машины или подведение бровей. Если вы отнесетесь к этому серьезно, у нас может выйти толк. Если не сможете или не захотите, самое время закрыть эту книгу и заняться другим делом. Например, машину помыть.

Инструменты

Плотником был дедушка мой,
Строил дома, склады и банки,
Зажигал сигаретки — одну от другой,
Гвозди вгонял молотком в планки.
Этаж на этаж — первый, второй, —
И каждую дверь обработать рубанком.
А раз уж Линкольн прославлен войной,
Голосовать придется за Айка!

Это один из моих любимых стихов у Джона Прайна, может быть, потому что у меня тоже дед был плотником. Не знаю насчет магазинов и банков, но свою долю домов Гай Пилсберри построил и много лет потратил на то, чтобы Атлантический океан и суровые зимы не смыли прочь имение Уинслоу Хомер в Праутс-Нек, Только Батяня курил не «Кэмел», а сигары. Это дядя Орен, тоже плотник, курил «Кэмел». И когда Батяня ушел на покой, дяде Орену достался его ящик с инструментами. Не помню его в тот день, когда грохнул себе на ногу шлакоблок, но наверняка он стоял на своем обычном месте у входа в чулан, где мой кузен Дональд держал хоккейные клюшки, коньки и бейсбольную перчатку.
Это был ящик, который мы называли «большой». У него было три уровня, верхние два съемные, и во всех трех были ящички, хитрые, как китайские коробочки-головоломки. Конечно, ящик был ручной работы. Темные планочки скреплялись тоненькими гвоздиками и полосками меди. Крышка держалась на двух больших замках — моим детским глазам они казались как замки на великанской коробке для ленча. Внутри крышка была обита шелком — довольно странно в таком контексте, а еще более странным был узор на шелке: бледно-красные махровые розы, вылинявшие до цвета дыма от грязи и смазки. По бокам ящика были большие рукоятки для переноски. Поверьте мне, такого ящика никогда не увидишь в продаже в универсаме или на авторынке. Когда ящик достался моему дяде, там оказалась на дне гравюра знаменитой картины Хомера (кажется, «Отлив»). Через несколько лет дядя Орен проверил ее в Нью-Йорке у эксперта по Хомеру, а еще через несколько, думаю, продал за приличные деньги. Как и почему эта гравюра оказалась у Батяни, так и осталось тайной, но насчет ящика тайны не было никакой — его он сделал сам.
Однажды летом я помогал дяде Орену заменять сломанный ставень на дальней стороне дома. Мне тогда было лет восемь-девять. Помню, как я шел за ним, неся новый ставень на голове, как носильщик-туземец из фильмов про Тарзана. Дядя нес ящик за ручки, держа его около бедра. Был дядя Орен одет как всегда — штаны цвета хаки и чистая футболка. В ежиком, по-армейски, стриженных волосах поблескивал пот. На нижней губе у него висела сигарета «Кэмел». (Когда много лет спустя я приехал с пачкой «Честерфилда» в кармане, дядя Орен фыркнул и обозвал его «Частоколом».) Наконец мы добрались до окна со сломанным ставнем, и дядя поставил ящик с заметным вздохом облегчения. Когда мы с Дэйвом пытались его поднять, хватаясь каждый за свою ручку, то еле могли его сдвинуть. Конечно, мы еще тогда были пацанвой, но даже при этом я думаю, что полностью нагруженный ящик Батяни весил где-то от восьмидесяти до ста двадцати фунтов.
Дядя Орен дал мне открутить большие петли. Наверху ящика лежали самые часто используемые инструменты: молоток, пила, клещи, пара гаечных ключей, разводной ключ, был еще уровень с таинственным желтым окошком посередине, дрель (разные буравчики были аккуратно сложены под ней) и две отвертки. Дядя Орен попросил у меня отвертку.
— Какую? — спросил я.
— Любую.
Сломанный ставень держался на болтах с высверленной головкой, а тогда без разницы, какой отверткой их вынимать — простой или крестовой. Просто просовываешь ствол отвертки в отверстие в головке и крутишь, пока не ослабнет утопленная гайка.
Дядя Орен вынул болты — их было восемь — и дал мне на сохранение, а потом снял ставень. Прислонил его к стене дома и поднял новый. Отверстия в раме ставня точно совпали с отверстиями в раме окна. Дядя Орен одобрительно хмыкнул. Потом взял у меня болты, один за другим, наживил пальцами, потом затянул точно так же, как отпускал — вставляя отвертку в отверстия и поворачивая.
Когда ставень был закреплен, дядя Орен дал мне отвертку и велел положить обратно в ящик и «застегнуть». Я это сделал, но был озадачен. Я спросил, зачем было тащить вокруг дома весь Батянин ящик, если нужна была только одна отвертка. Ее же можно было нести просто в кармане.
— Верно, Стиви, — ответил он, примериваясь к рукояткам. — Только знаешь что? Я ведь не знал, что еще я могу здесь найти, когда приду. Так что лучше всегда носить с собой все свои инструменты. А то может попасться что-то неожиданное, и будешь на него смотреть как баран на новые ворота.
Я что хочу предложить? Чтобы писать на высшем уровне своих возможностей, надлежит сделать себе свой ящик для инструментов и отрастить такие мышцы, чтобы повсюду таскать его с собой. И тогда не придется смотреть на трудную работу как баран на новые ворота — можно будет взять нужный инструмент и заняться делом.
У Батяниного ящика было три уровня. У вашего, я думаю, должно быть не менее четырех. Можете сделать пять или шесть, но тут наступает момент, когда ящик перестает быть портативным и теряет свое главное достоинство. Понадобятся еще и ящички для болтиков и гаечек, но куда вставлять эти ящички и что в них класть… ладно, это ведь ваш красный фургончик? Окажется, что почти все инструменты, которые нужны, у вас уже есть, но советую вам оглядеть каждый из них еще раз, когда будете класть в ящик.
Постарайтесь увидеть его заново, припомнить его функции, и если инструмент малость заржавел (бывает, если долго им не заниматься), счистите ржавчину.
Самые употребительные инструменты кладите наверх. Самый главный, хлеб писательства — это словарь. Тут вы можете паковать все, что есть, без малейшего чувства вины или неполноценности. Как сказала шлюха робкому моряку: "Не важно, милый, какой размер тебе дал Бог, важно, как ты им действуешь».
У некоторых писателей словарь огромен; это те, которые знают, действительно ли существует инфинитезимальный дифирамб или имманентная субстанция, которые никогда не ошибутся в ответе в тестах Уилфрида Фанка «Полезно расширить умение пользоваться словами» даже лет за тридцать. Вот пример:

Кожистый, непреодолимый, почти неразрушимый квалитет был неотъемлемым атрибутом формы организации этого создания, и восходил он к некоему палеогеанскому циклу эволюции беспозвоночных, абсолютно выходящему за лимиты возможностей наших спекулятивных способностей.
Г. П. Лавкрафт, «В горах безумия»

Каково? Вот еще:

В некоторых (чашах) не было ни признака, что когда-то там что-то было высажено; в других же увядающие коричневые ростки свидетельствовали о некоей неисповедимой девастации.
Т. Корагессан Бойл. «Перспективы окулировки»

И вот третий — хороший, он вам понравится.

Кто-то сдернул со старухи повязку и ее вместе с жонглером отбросили прочь и когда компания вернулась спать и низовой пожар ревел взрывом как живая тварь эти четверо еще скорчились на краю пятна зарева среди своих странных пожитков и глядели как отрывистые языки летят по ветру будто высосанные мальстремом из пустоты вихрями этой пустоты эквивалентными тому что траектория человека и расчеты его в равной степени положили аннулированным.
Кормак Мак-Карти, «Кровавый меридиан».

Другие писатели пользуются словарем поменьше и попроще. Вряд ли тут необходимы примеры, но я все же приведу пару своих любимых:

Он пришел к реке. Река была на месте
Эрнест Хемингуэй, «Большая река двух сердец»

Мальчишку нашли под трибунами. Он там делал нечто непристойное.
Теодор Старджон, «Что-то в крови»

А случилось вот что.
Дуглас Фэйрбейрн, «Стреляй»

Среди хозяев был добрые, потому что они терпеть не могли то, что делали, были сердитые, потому что терпеть не могли быть жестокими, были холодные, потому что давно поняли, что нельзя быть хозяином и не быть холодным.
Джон Стейнбек, «Гроздья гнева»

Особенно интересна фраза Стейнбека. В ней пятьдесят слов. Из этих пятидесяти слов тридцать девять — односложные. Остается одиннадцать, но даже это число обманчиво. Три раза Стейнбек пишет слово because (потому что), два раза «хозяин» и два раза hated (терпеть не могли). Во всей фразе нет слова длиннее двух слогов. Структура сложна, а словарь недалеко ушел от букваря. Конечно, «Гроздья гнева» — хороший роман. Я считаю, что «Кровавый меридиан» — тоже, хотя там есть целые куски, которые до меня не вполне доходят. Так что с того? В своих любимых песнях я тоже не все слова могу разобрать.
А есть и такое, чего в словаре никогда не найдешь, но в словарный запас оно все равно входит. Вот посмотрите:

— Х-хе, чего тебе? Чего с-под меня надо?
— Хайми прется!
— X-xa! X-xa! X-xa!
— Пожуй мово, преподобный!
— Й-йех-х-х, и тебя тоже на х…!
Том Вулф, «Костры амбиции»

Это — фонетически упрощенный уличный словарь. Мало кто из писателей обладает способностями Вулфа перевести такое в книжную страницу. (Элмор Леонард тоже умеет.)
Кое-что из уличного рэпа попадает в словари, но только когда уже надежно умрет. И не думаю, что когда-нибудь слово «й-йех-х-х» окажется в «Полном Вебстере».
Словарь положите на самый верх ящика с инструментами и не делайте сознательных усилий его улучшить. (Конечно, при чтении оно само собой получается… но это будет позже.) По-настоящему сильно испакостить свое письмо можно, если насиловать словарь в поисках длинных слов, потому что короткие как-то стыдно использовать. Это вроде как наряжать домашнюю дворнягу в вечерние платья. Дворняге неловко, а человеку, который совершает такой акт обдуманного жеманства, должно быть еще более неловко. Дайте себе торжественное обещание никогда не писать «атмосферные осадки», если можно сказать «дождь», и не говорить «Джон задержался, чтобы совершить акт экскреции», когда имеется в виду, что Джон задержался посрать. Если вы считаете, что «посрать» слово неприличное или не подходит для вашей аудитории, спокойно говорите «Джон задержался, чтобы облегчиться» или «сделать по-большому», на худой конец. Я не уговариваю вас выражаться грязно — всего лишь просто и прямо. Помните главное правило словаря: берите первое пришедшее на ум слово, если оно подходящее и яркое. Если колебаться и рефлексировать, найдется другое слово — это точно, потому что всегда есть другое слово, но вряд ли оно будет так же хорошо, как и первое, или так же близко к тому, что вы хотели сказать.
Вот насчет этой близости — это очень важно. Если не верите, вспомните, сколько раз вы слышали «я не могу передать» или «я не это имел в виду». Вспомните, сколько раз вы сами это говорили, обычно с легкой или не очень легкой досадой. Слово — всего лишь представление значения, и даже в лучшем случае оно полностью значения передать не может. А если так, то за каким чертом делать еще хуже, выбирая слово, состоящее лишь в дальнем родстве с тем, которое на самом деле хочется сказать?
И ради Бога, если хотите, принимайте во внимание уместность выражения. Как заметил Джордж Карлин, в некоторых компаниях вполне допустимо to prick your finger, но совершенно непристойно to finger your prick.

0

2

Возьмите снова книгу с полки, если не трудно. По весу книги у вас в руках уже можно что-то сказать, не прочитав еще ни единого слова. Конечно, можно судить о длине книги, но это не все: речь идет об усилиях, которые вложил в свою работу автор, об усилиях, которые должен сделать Постоянный Читатель, чтобы ее воспринять. Не то чтобы толщина и вес книги говорили о ее качестве; многие эпические повествования на самом деле всего лишь эпическая макулатура — да спросите любого из моих критиков, и они тут же возрыдают о судьбе целых канадских лесов, изведенных на печать моей околесицы. И наоборот, короткая книга — не всегда легкая книга. Бывает (например, «Мосты округа Мэдисон»), что короткая — значит слишком легкая. Но усилиями, серьезностью, с которой относится к книге автор, определяется, хорошая она или плохая, успех или провал. Слова имеют вес — спросите любого рабочего книжного склада или большой библиотеки.
Слова складываются в предложения, предложения — в абзацы, абзацы иногда оживают и начинают дышать. Представьте себе, если хотите, франкенштейновского монстра" на сборочном столе. И вдруг он озаряется молнией — не с небес, а из скромного абзаца английских слов. Может быть, это первый написанный вами по-настоящему хороший абзац, такой непрочный и все же настолько полный возможностями, что вам самому страшно. Такое чувство должен был испытать Виктор Франкенштейн, когда мертвый конгломерат сшитых вместе человеческих запчастей открыл водянистые желтые глаза. «Боже мой, оно дышит! — мелькает у вас мысль. — Может, оно даже думает. Что же мне теперь делать?"
Конечно, переходить на третий уровень и начать писать настоящую беллетристику. А почему нет? Чего бояться? В конце концов плотники не строят монстров, они строят дома, магазины и банки. Что-то они строят из дерева — по одной планке, что-то из кирпича — по одному кирпичу. Вы строите по одному абзацу, составляя их из своего словаря по собственным познаниям грамматики и стиля. Пока вы ровно выводите этаж за этажом и доводите до ума каждую дверь, можете строить что хотите — целые дворцы, если хватит энергии. Есть ли смысл строить целые дворцы из слов? Думаю, что есть, и читатели «Унесенных ветром» Маргарет Митчелл и «Холодного дома» Диккенса меня поймут, иногда даже монстр — вовсе не монстр. Иногда он получается красивым, и повествование захватывает нас так, как никакой фильм или телепрограмма и мечтать не могут. Даже после тысячи страниц нам не хочется покидать мир, созданный для нас автором, расставаться с созданными им достоверными людьми. И после двух тысяч страниц тоже не хочется, если их две тысячи. Прекрасный тому пример — «Кольца» Толкина. Тысячи страниц про хоббитов было мало трем поколениям послевоенных любителей фэнтези, и даже если добавить неуклюжий и непослушный эпилог, «Сильмариллион», все равно мало. Есть еще Терри Брукс, Пирс Энтони, Роберт Джордан, приключения кроликов Роберта Адамса и еще полсотни других. Создатели этих книг создают хоббитов, которых до сих пор любят и без которых тоскуют, они пытаются вернуть Фродо и Сэма из Заморья, поскольку больше нет Толкина, который это за них сделает. Мы обсуждаем только самые основы приобретаемого умения, но не согласны ли мы все, что иногда самые основы умения могут создать нечто, выходящее далеко за пределы наших надежд? Да, мы рассуждаем об инструментах и плотницком деле, о словах и стиле… но когда мы двинемся дальше, не забывайте, что мы говорим еще и о волшебстве.

Если хотите быть писателем, вам прежде всего нужно делать две вещи: много читать и много писать. Это не обойти ни прямым, ни кривым путем — по крайней мере я такого пути не знаю.
Я читаю медленно, но обычно прочитываю в год книжек семьдесят, в основном беллетристики. Читаю я не для того, чтобы учиться ремеслу, я просто люблю читать. Именно этим я занят по вечерам, откинувшись в своем синем кресле. И я читаю беллетристику не для того, чтобы изучать искусство беллетристики, — я просто люблю разные истории. И все же при этом происходит процесс обучения. Каждая взятая вами в руки книга дает свой урок или уроки, и очень часто плохая книга может научить большему, чем хорошая.
В восьмом классе мне попался в руки роман в бумажной обложке Мюррея Лейнстера — автора научно-фантастического чтива, писавшего в сороковые — пятидесятые, когда журналы вроде «Увлекательные истории» платили по центу за слово. Я читал достаточно романов Лейнстера и знал., что пишет он очень неровно. Тот конкретно роман, что мне попался, насчет шахт в поясе астероидов, был одним из самых неудачных. Только это очень мягко сказано. Он был просто ужасен — сюжет, населенный картонными персонажами и двигаемый развитием инопланетного заговора. И хуже всего (или мне тогда так казалось), что Лейнстер просто влюбился в слово «пикантный». Персонажи глядели на приближение рудного астероида с «пикантными улыбками». Они же садились ужинать у себя на космическом корабле с «пикантным предвкушением». Ближе к концу герой сгреб грудастую белокурую героиню в «пикантные объятия». Для меня это было, как прививка от оспы: никогда я, насколько могу вспомнить, не вставил слово «пикантный» в роман или рассказ. Даст Бог, такого никогда не случится.
«Шахтеры астероидов» (это не точное название, но достаточно близко) сыграли важную роль для меня как для читателя. Почти каждый может вспомнить потерю девственности, и почти любой писатель может вспомнить первую книгу, отложенную с мыслью: «Я могу сделать лучше. Черт побери, я и делаю лучше!» А что может лучше ободрить усталого борца, чем осознание, что его книга, несомненно, лучше той, за которую издатель заплатил деньги?
Лучше всего обучаешься, чего не надо делать, когда читаешь плохую прозу — роман вроде «Шахтеры астероидов» (или «Долина кукол», или «Цветы на чердаке», или «Мосты округа Мэдисон», чтобы назвать несколько) стоит семестра занятий в хорошем писательском семинаре, даже если там лекции читают приглашенные суперзвезды.
А хорошее письмо учит читающего писателя стилю, изяществу повествования, развитию сюжета, созданию правдоподобных персонажей и умению говорить правду. Роман вроде «Гроздьев гнева» может наполнить новоиспеченного писателя чувством отчаяния и доброй старой зависти — «Мне никогда так не написать, проживи я хоть тысячу лег», — но такие чувства тоже могут послужить хлыстом и шпорой, заставляя писателя работать усерднее и ставить цели потруднее. Когда тебя сокрушает — или даже просто расплющивает — сочетание великого искусства писателя и великой вещи, это всего лишь необходимый этап формирования каждого писателя. Вам никогда не сокрушить никого силой своего письма, если с вами этого не произошло.
Значит, мы читаем вещи посредственные и откровенно гнилые, чтобы узнать подобное, когда оно начинает закрадываться в нашу работу, и шарахнуться от него подальше. И еще мы читаем, чтобы сопоставить себя с хорошим и великим, почувствовать в полной мере, что и как может быть сделано. И еще мы читаем для знакомства с различными стилями.
Вы можете обнаружить, что перенимаете стиль, который вас захватил, и в этом ничего плохого нет. Когда я в детстве прочел Рея Брэдбери, я писал как Рей Брэдбери — все зеленое, чудесное и видится сквозь очки, смазанные ностальгией. Когда я прочел Джеймса М. Кейна, все, что я писал, было резко, голо и сварено вкрутую. Когда я прочел Лавкрафта, проза у меня стала роскошной и византийской. В свои юношеские годы я писал, смешивая все эти стили, создавая этакое веселое варево. Такое смешение стилей — необходимый этап выработки стиля собственного, но оно происходит не в вакууме. Нужно читать побольше, постоянно при этом оттачивая (и перетачивая) собственные работы. У меня в голове не укладывается, когда люди, которые читают мало (а бывает, и совсем ничего), считают себя писателями и ждут, что публике понравится ими написанное, но я знаю: такое бывает. Если бы я брал по десять центов с каждого, от кого слышал, что он/она хочет быть писателем, но «времени нет на чтение», мне бы хватило на очень приличный обед. Можно мне сказать прямо? Если у вас нет времени читать, то нет времени (или инструментов), чтобы писать. Проще простого.
Чтение — творческий центр жизни писателя. Я, куда бы ни шел, беру с собой книгу и всегда нахожу самые разные возможности в нее зарыться. Штука в том, чтобы научиться читать не только взахлеб, но и маленькими глоточками. Залы ожидания — они, конечно, просто созданы для книг, но ничем не хуже и театральные вестибюли, и скучные очереди на контроль в аэропорту, и — любимое всеми место — сортир. Можно даже за рулем читать — да здравствует революция аудиокниг. Из всех книг, что я читаю за год, где-то от шести до дюжины записаны на ленту. А насчет всех замечательных радиопередач, которые при этом пропускаешь, — ладно, не будем. Сколько раз вы слушали песню «Дип перпл» «Звезды на шоссе»?
Чтение за едой считается невежливым в воспитанном обществе, но если вы хотите преуспеть как писатель, вежливость в списке ваших приоритетов пойдет во втором десятке. А на последнем месте — воспитанное общество и все его предпочтения. Если хотите писать настолько вдумчиво, насколько можете, ваши дни в воспитанном обществе можно будет пересчитать по пальцам.
Где еще можно читать? Есть еще тренажеры или что вы там используете в местном клубе здоровья. Я стараюсь каждый день тратить на это по часу и наверняка взбесился бы, если бы не было со мной в этот час хорошего романа. Сейчас тренажеры (и дома, и вне его) оборудуются телевизором, но телевизор — во время тренировок или вне их — это последнее, что нужно обучающемуся писателю. Если вы чувствуете, что вам во время упражнений нужны хвастливые новости Си-эн-эн, или хвастливые биржевые сводки, или спортивное хвастовство, самое время задать себе вопрос, насколько серьезно вы хотите быть писателем. Вы должны быть готовы всерьез обратиться внутрь себя в жизнь своего воображения, а это, боюсь, означает, что придется обойтись без Геральдо, Кейт Оберман и Джея Лено. Чтение требует времени, а стеклянная сиська забирает его слишком много.
Почти всякий, отлученный от эфирной груди телесидения, обнаруживает, что с удовольствием проводит время за чтением. Я бы сказал, что отключение вечно бубнящего ящика улучшает качество вашей жизни и качество вашего письма. И в чем же, собственно, жертва? Сколько повторов «Фрезера» и «Скорой помощи» нужно, чтобы сделать полной Нашу Американскую Жизнь? Сколько информационной рекламы Ричарда Симмонса? Сколько сенсаций от Си-эн-эн? Слушайте, давайте даже начинать не будем. Джерри-Спрингер-доктор-Дре-судья-Джерри-Фалвелл-Донни-и-Мэри, хватит с меня.
Когда моему сыну Оуэну было лет семь, он влюбился в уличный стиль Брюса Спрингстина, особенно в Кларенса Клемонса, толстого саксофониста. Оуэн решил, что хочет играть, как Кларенс. Нам с женой это честолюбие было и приятно, и забавно. Нас к тому же, как любых родителей, согревала надежда, что наш ребенок окажется талантом, может быть, даже вундеркиндом. Оуэну мы на Рождество купили саксофон и договорились об уроках у Гордона Боуи, местного музыканта. Потом оставалось только скрестить пальцы и надеяться на лучшее.
Через семь месяцев я сказал жене, что самое время прекратить уроки саксофона, если Оуэн согласен. Он был согласен, и с ощутимым облегчением — он сам не хотел этого говорить, особенно после того, как просил сакс, но семи месяцев ему хватило понять: классная игра Кларенса Клемонса ему нравится, но саксофон просто не для него — этого конкретного таланта Бог ему не дал.
Я это знал не потому, что Оуэн бросил упражняться, но потому, что он упражнялся только в часы, которые указал ему мистер Боуи: полчаса после школы четыре дня в неделю плюс еще час по выходным. Оуэн овладел клавишами и нотами — у него было все в порядке с памятью, легкими и координацией глаз и пальцев, — но мы никогда не слышали, чтобы он срывался с места, открывал для себя что-то новое, блаженствовал от того, что он делает. И как только время упражнений заканчивалось, инструмент убирался в футляр и не вылезал оттуда до следующего урока или домашнего задания. Поэтому я и предположил, что у моего сына и саксофона никогда не будет настоящей игры, будет только ее репетиция. А это нехорошо. В чем нет радости, то нехорошо. Лучше заняться чем-нибудь другим, где залежи таланта более богаты и доля удовольствия больше.
Для таланта сама идея репетиции ничего не значит; если вы найдете что-то, в чем вы талантливы, вы будете это (чем бы это ни было) делать, пока не пойдет кровь из пальцев или глаза из орбит не начнут выпрыгивать. Даже если никто не слушает (не читает, не смотрит), каждое такое действие — это бравурный спектакль, поскольку вы как творец — счастливы. Даже, быть может, в экстазе. К чтению и письму это относится не меньше, чем к игре на музыкальных инструментах, игре в бейсбол или содержанию ресторанчика. Суровая программа чтения и письма, за которую я ходатайствую — от четырех до шести часов в день, каждый день, — не покажется вам суровой, если вам это нравится, если у вас есть к этому склонность; на самом деле вы уже, быть может, придерживаетесь подобной программы. Если так, то вам нужно только разрешение на то, чтобы писать и читать, сколько душеньке угодно. В таком случае считайте, что настоящим вам дает такое разрешение ваш покорный слуга.
По-настоящему чтение важно тем, что создает легкость и близкое знакомство с процессом письма; человек приезжает в страну писателя, имея все документы в полном порядке. Постоянное чтение приведет вас туда, где (в такое настроение, в котором — если вам так больше нравится) вы сможете писать охотно и самозабвенно И вам дается постоянно растущее знание того, что уже сделано и что еще нет, что старо и что свежо, что действует, а что просто лежит на странице, издыхая (или уже издохнув). Чем больше вы читаете, тем меньше шансов у вас выставить себя дураком с помощью собственного пера или текстового процессора.

Если «Много читать, много писать» — Великая Заповедь (а я вас уверяю, что так оно и есть), то сколько это — много? Для разных писателей по-разному. Одна из моих любимых историй на эту тему — скорее, наверное, миф, чем правда — касается Джеймса Джойса. Согласно этому рассказу, к нему как-то зашел в гости друг и увидел великого писателя, распластавшегося на письменном столе в позе крайнего отчаяния.
— Что случилось, Джеймс? — спросил друг. — Работа не идет?
Джойс утвердительно мотнул головой, даже не поднимая глаз. Конечно, работа, а что же еще может быть?
— Ты сколько слов сегодня нашел? — спросил друг. Джойс, все еще лицом на столе, все еще в полном отчаянии, ответил:
— Семь.
— Семь? Но, Джеймс… это же отлично, по крайней мере для тебя!
— Да, — сказал Джойс, подняв наконец голову, — наверное, так… но я не знаю, в каком они идут порядке!
На другом конце спектра писатели вроде Энтони Троллопа. Он писал неподъемные романы (вполне характерный пример — «Сможешь ли ты ее простить?»; для современного читателя роман стоит переназвать «Сможешь ли ты когда-нибудь это закончить?») и выдавал их на-гора с удивительной регулярностью. Днем он работал клерком в Британском почтовом департаменте (красные почтовые ящики по всей Англии — изобретение Энтони Троллопа); писал он по два с половиной часа каждое утро перед уходом на работу. Этот график был нерушим. Если конец двух с половиной часов заставал Троллопа на середине фразы, она оставалась неоконченной до следующего утра. А если ему случалось закончить шестисотстраничный кирпич за пятнадцать минут до конца сеанса, он писал Конец, откладывал рукопись и брался за следующую книгу.
Джон Кризи, английский автор детективов, написал пятьсот (да, вы правильно прочли) романов под десятью псевдонимами. Я написал где-то тридцать пять (некоторые по-троллоповски длинные) и считаюсь плодовитым, но по сравнению с Кризи я просто бесплоден. Некоторые современные романисты (Рут Ренделл/Барбара Вайн, Ивен Хантер/Эд Макбейн, Дин Кунц и Джойс Кэрол Оутс) написали уж никак не меньше меня, некоторые куда больше.
С другой стороны — со стороны Джеймса Джойса, есть Харпер Ли, автор единственной книги (гениальная «Убить пересмешника»). Многие другие, в том числе Джеймс Эйджи, Малкольм Лаури и Томас Харрис (пока что), написали меньше пяти. В этом ничего нет плохого, но я вечно ломаю себе голову над двумя вопросами: сколько времени заняло у них написание книг, которые они написали и что они делали в остальное время? Пледы вязали? Устраивали благотворительные базары? Били баклуши? Может, я несколько хамски ставлю вопрос, но мне действительно, поверьте, интересно. Если Бог дал тебе что-то, что ты умеешь делать, какого же черта ты этого не делаешь?
Мой собственный график очерчен достаточно четко. Утро принадлежит новому сочинению, которое в работе. Время после обеда — сну и письмам. Вечер — чтению, семье, играм «Ред соке» по телевизору и редактированию, которое просто не может ждать. В основном утро — мое главное время для письма.
Когда я начинаю работу над новой книгой, я не останавливаюсь и не замедляюсь, покуда есть силы. Если я не буду писать каждый день, персонажи у меня в мозгу прокисают — они начинают выглядеть как персонажи, а не реальные личности. Острие повествования ржавеет, я теряю ощущение хода и темпа сюжета. Хуже всего, что теряется ощущение развертывания чего-то нового. Работа начинает ощущаться как работа, а для большинства писателей это первый поцелуй смерти. Писательство в лучшем своем проявлении — всегда, всегда, всегда — что когда оно для автора вроде вдохновенной игры. Я могу писать хладнокровно, если надо, но лучше всего — когда работа свежа и так горяча, что трудно удержать в руках.
Я говорил уже интервьюерам, что работаю каждый день, кроме Рождества, Четвертого июля и собственного дня рождения. Так это была не правда. Говорил я это потому, что если соглашаешься на интервью, то надо что-то сказать, а это что-то звучит лучше, если оно сделано на заказ. И еще я не хотел выглядеть зубрилой-трудоголиком. Правда в том, что когда я пишу, то пишу каждый день, трудоголик я или нет. В том числе и в Рождество, в Четвертое июля и в свой день рождения (в моем возрасте уже стараешься этот проклятый день не замечать). А когда я не работаю, так не работаю совсем, хотя в такие периоды у меня обычно разбалтываются нервы и нарушается сон. Для меня не работать — это и есть настоящий труд. Когда я пишу, я выхожу на огромную площадку для игр, и даже худшие проведенные там три часа чертовски хороши.
Когда-то я был быстрее, чем сейчас; одна из моих книг ("Бегущий человек») была написана всего за неделю — достижение, которое оценил бы Джон Кризи (хотя я слышал, что он один свой роман накатал за два дня). Я думаю, что стал писать медленнее, когда бросил курить — никотин сильно подстегивает синапсы. Проблема в том, что, помогая тебе сочинять, он одновременно тебя убивает. Возвращаясь к теме, я думаю, что первый вариант книги — даже длинной — должен занимать не более трех месяцев — длительность времени года. Если дольше, то вещь — по крайней мере для меня — приобретает странное ощущение чуждости, как посылка из румынского департамента общественных дел или передача на коротких волнах в период магнитной бури.
Я люблю делать десять страниц в день, что составляет 2000 слов. Это 180000 слов за три месяца, вполне приемлемый объем книги — такой, в которую читатель может с удовольствием погрузиться полностью, если вещь хорошо сделана и остается свежей. В какой-то день десять страниц выходят легко, в полдвенадцатого я уже встаю из-за стола и занимаюсь мелочами, живой и веселый, как крыса на колбасном складе. Иногда же, когда слова идут туго, засиживаюсь до чая. Любой вариант меня устраивает, но лишь в исключительных обстоятельствах я позволяю себе прекратить работу, не сделав свои две тысячи слов, Самое главное для регулярной (троллопской?) продуктивности — работать в безмятежной обстановке. Даже продуктивному писателю трудно работать в атмосфере, где прерывания и отвлечения являются не исключением, а правилом. Когда меня спрашивают о «секрете моего успеха» (понятие идиотское, но деваться от него некуда), я иногда отвечаю, что секретов два: я сохраняю физическое здоровье (так было по крайней мере до тех пор, пока меня не стукнул фургон на обочине летом 1999 года), и я сохраняю брак. Ответ этот хорош и потому, что снимает вопрос, и потому, что в нем есть элемент правды. Сочетание здорового тела и здоровых отношений с самостоятельной женщиной, которая не позволит задурить себе голову ни мне, ни кому-нибудь другому, позволяют мне сохранять работоспособность. И я думаю, что верно и обратное: моя работа и удовольствие, которое я от нее получаю, способствуют устойчивости моего здоровья и моей семьи.

Читать можно всюду, но когда дело доходит до письма, кабинки библиотеки, парковые скамейки и снятые квартиры должны быть последним прибежищем. Трумен Капоте говорил, что лучшие свои вещи написал в номерах мотелей, но он — исключение; почти всем нам лучше работается у себя дома. Пока у вас дома не будет, вашу новую решимость писать куда труднее будет принять всерьез — сами убедитесь.
Ваш писательский кабинет не обязан блистать декором «Плейбоя», и вам не нужен письменный стол в стиле «ранней» Америки для хранения ваших творений. Первые два моих опубликованных романа я печатал на портативной «Оливетти» моей жены. При этом машинка стояла на доске у меня на коленях. Джон Чивер, как говорят, писал у себя в подвале многоквартирного дома на Парк-авеню, возле печи. Комната может быть тесной (и даже должна быть, как, мне кажется, я уже говорил), и только одна вещь там должна быть обязательно: дверь, которую можно закрыть.
Закрытая дверь — это способ сказать всему миру и самому себе, что шутки кончились; вы серьезно намерены писать и делать дело.
Когда вы заходите к себе в комнату и закрываете дверь, вы уже должны поставить себе цель на этот рабочий день Как с физическими упражнениями: поначалу эту цель надо ставить попроще во избежание разочарований Я бы предложил тысячу слов в день, и поскольку я великодушен, то предлагаю вам сделать на неделе один выходной, по крайней мере поначалу. Не больше — иначе вы потеряете контакт и ощущение вещи, которую пишете. Когда цель поставлена, решите про себя, что дверь будет закрыта, пока урок не выполнен. Займитесь нанесением этой тысячи слов на бумагу или на дискету. В каком-то раннем интервью (кажется, когда "Кэрри» продвигалась на рынок) ведущий радио ток-шоу спросил, как я пишу. Мой ответ — «по одному слову за раз» — его не удовлетворил, он явно подумал, будто я шучу. Я не шутил. В конце концов все достаточно просто. Будь то юмореска или страница эпической трилогии вроде «Властелина колец», она пишется по одному слову. Дверь отсекает весь остальной мир, а вас запирает внутри и заставляет сосредоточиться на работе.
Если можно, у вас в кабинете не должно быть телефона, и уж точно не должно быть ни телевизора, ни дурацких отвлекающих видеоигр. Если есть окно» завесьте его шторой или спустите жалюзи, разве что это окно выходит на пустую сторону. Для любого писателя, особенно для начинающего, мудро будет убрать все отвлекающие моменты. Если вы будете писать и дальше, то все эти отвлекающие моменты вы научитесь фильтровать естественно, но вначале имеет смысл поубирать их до начала работы. Я пишу под громкую музыку — хард-рок, типа «Эй-Си/Ди-Си», «Ганз'н'-Роузес» и «Металлики», — но эта музыка для меня просто еще один способ закрыть дверь. Она окружает меня, отделяет от мира обыденности Ведь когда вы пишете, то хотите уйти от мира? Конечно же. Когда вы пишете, то создаете свой мир.
Я думаю, что мы на самом деле говорим о творческом сне Как и спальня, кабинет должен быть изолирован — место, куда вы уходите видеть сны. Ваш график — прийти каждый день примерно в одно время, выйти, написав тысячу слов на бумаге или на диске — существует, чтобы создать у вас привычку, научить видеть сны; точно так же, как готовит вас к обычному сну укладывание в кровать примерно в одно и то же время с одним и тем же ритуалом. Когда пишем и, когда спим, мы учимся быть физически неподвижны и при этом побуждать свой разум вырываться из рельсового пути дневного мышления. И как тело и разум привыкают к определенному количеству сна каждую ночь — шесть часов или семь, или рекомендуемые восемь, — точно так же вы тренируете бодрствующий разум на творчески и сон и выработку живых сновидений наяву, которые и есть успешный результат беллетристики.
Но нужна комната, нужна дверь и нужна твердая решимость ее закрыть. И еще нужна конкретная цель. Чем дольше вы будете держаться этих основ, тем легче будет акт письма. Не ждите прихода муза. Как я уже говорил, это тупоголовый мужик, не поддающийся творческому трепету. У него не стучащие столы мира спиритов, а обычная работа, как прокладка труб или перегонка тяжелых грузовиков. Ваша работа — довести до его сведения, что вы находитесь там-то и там-то с девяти до полудня или с семи до трех. Если он это будет знать, уверяю вас, он рано или поздно появится, жуя сигару и совершая волшебство.

Ну ладно, вот вы в комнате, дверь закрыта, шторы опущены, телефон выключен. Телевизор вы разбили к чертям и настроились писать по тысяче слов в день, хоть крыша гори. И вот тут-то возникает серьезный вопрос: о чем вы собираетесь писать? И не менее серьезный ответ: а о чем захотите. О чем угодно… лишь бы вы говорили правду.
Вердикт, произносимый на всех писательских семинарах: «Пишите о том, что знаете». Отличный совет, но что, если вам хочется писать о звездолетах, исследующих другие планеты, или о человеке, который убил жену и пытается избавиться от тела, расчленив его топором? С этим — или с любой из еще тысяч причудливых идей — как справиться писателю, оставаясь в рамках этой директивы?
Я думаю, правило «пишите о том, что знаете» надо трактовать как можно более расширительно и свободно. Если вы слесарь, то слесарное дело знаете, но этим же ваше знание далеко не исчерпывается: много знает сердце, и еще больше знает воображение. И слава Богу, Если бы не сердце и не воображение, мир беллетристики был бы чертовски узок. Может, его бы и вообще не было.
Говоря в терминах жанра, реально предположить, что вы будете писать то, что любите читать — я уже упоминал о своем раннем, романе с комиксами ужасов «И-Си», — пока эта любовь не прокисла. Но я их в самом деле любил, как и фильмы ужасов «Замужем за монстром из галактики», а в результате получались такие рассказы» как «Я — малолетний грабитель могил». И даже сегодня я вполне мог бы написать чуть более утонченную версию этого рассказа, я возрос в любви к ночи и потревоженным гробам, вот в чем дело. Если вы меня не одобряете, я могу только пожать плечами. Чем богат, тем и рад.
Если вы поклонник научной фантастики, то естественно, что ее вы и начнете писать (и чем больше НФ вы читали, тем меньше шансов, что вы просто пройдете по хорошо разработанным месторождениям вроде космических опер или утопической сатиры). Если вы любитель детективов, вы будете писать детективы, а если забываетесь над любовными романами, для вас будет естественно написать собственный любовный роман. Ничего в этом плохого нет. Что было бы действительно плохо — это если вы отвернетесь от того, что знаете и любите (даже обожаете, как я те старые комиксы «И-Си» или черно-белые ужастики), ради того, чтобы произвести впечатление на ваших друзей, родственников или коллег по писательскому кружку. Равным образом плохо обращаться к какому-то жанру беллетристики только для заработка. Во-первых, это морально нечистоплотно — работа беллетриста в том, чтобы найти внутреннюю правду в сотканной паутине выдуманного рассказа, а не жертвовать интеллектуальной честностью в погоне за бабками. А во-вторых, братья и сестры, все равно не выйдет.
Когда меня спрашивают, как я решил писать вещи того сорта, что я пишу, я всегда думаю, что этот вопрос открывает больше, чем мог бы открыть мой ответ. В нем, как жвачка внутри пупса, заключается предположение, что писатель управляет материалом, а не наоборот. Писатель, серьезный и преданный своей работе, не может отмерять материал вещи, как инвестор оценивает предложения акций, выбирая те, которые дадут наилучшую отдачу. Если бы это было так, то любой опубликованный роман становился бы бестселлером, а солидные авансы, которые платятся десятку «писателей с именем», просто бы не существовали (издатели были бы довольны).
Гришему, Клэнси, Крайтону и мне — среди прочих — платят такие суммы, потому что мы продаем необычно большое число книг необычно широкой аудитории Иногда делается критическое допущение, что у нас есть доступ к некоей мистической вулыате, которую другие (и часто получше нас) авторы либо не могут найти, либо не считают достойным использовать. И я не верю утверждениям некоторых популярных романистов (я имею в виду Жаклин Сьюзан, хотя и не только ее), что успех их основан на литературных достоинствах, что читатели понимают истинно великую литературу, которую геморроидальный завистливый литературный истеблишмент понять не может. Эта мысль смехотворна, она — порождение тщеславия и тревоги.
Покупателей книг в массе не привлекают литературные достоинства романа, им нужна хорошая книга, чтобы взять с собой в самолет, что-то такое, что сначала захватит, потом затянет и заставит переворачивать страницы до конца. Это, по-моему, случается тогда, когда читатель узнает людей из книги, их манеру поведения, их окружение и их речь. Когда читатель слышит сильное эхо собственной жизни и собственных убеждений, он скорее готов погрузиться в повествование. Я утверждаю, что невозможно установить такую связь обдуманно, оценивая рынок, как букмекер на ипподроме.
Одно дело — имитация стиля. Это вполне почтенный способ для начинающего (и неизбежный, какая-то имитация отличает все степени развития писателя), но невозможно имитировать подход писателя к конкретному жанру, как бы проста ни казалась работа автора. Иными словами, книгу нельзя нацелить, как крылатую ракету. Люди, пытающиеся работать под Джона Гришема или Тома Клэнси, чтобы загрести побольше денег, выдают всего лишь бледные имитации, потому что словарь не чувство, а сюжет на световые годы отстоит от правды, ощущаемой умом и сердцем. Когда вам попадается роман с надписью на обложке «В традиции такого-то (Джона Гришема/Патриции Корнуэлл/Мэри Хиггинс Кларк/Дина Кунца)», сразу понятно, что вы глядите на подобную расчетливую (и наверняка скучную) имитацию.
Пишите что хотите, потом пропитайте это жизнью и сделайте уникальным, добавив ваше знание жизни, дружбы, любви, секса и работы. Особенно работы — люди любят читать о работе. Бог знает почему, но это так. Если вы — водопроводчик, увлекающийся НФ, можете вполне придумать роман о водопроводчике на борту звездолета или на чужой планете. Что, дико звучит? Покойный Клиффорд Д. Саймак написал роман под названием «Космические инженеры», который очень к этому близок. И это потрясающее чтение. Что надо при этом помнить — что есть разница между лекцией о том, что вы знаете, и использованием этого для расцвечивания вещи. Последнее хорошо, а первое — нет.
Вспомните роман, с которым прогремел Джон Гришем — «Фирма». В этом романе молодой юрист узнает, что его первая работа, настолько хорошая, что не может быть правдой, действительно оказывается не правдой — он работает на мафию. Напряженный, увлекательный, стремительный роман разошелся мириадами экземпляров. Людей завораживала моральная дилемма героя: работать на бандитов — нехорошо, но платят-то они, гады, здорово! Можно на «бимере» ездить, и это только начало!
И еще публике нравятся усилия молодого юриста выпутаться из этой дилеммы. Может, большинство людей повели бы себя не так, и слишком уж постоянно гремит на последних пятидесяти страницах deus ex machina, но так себя хотели бы повести большинство людей, а разве кто-нибудь откажется, чтобы в его жизни гремел deus ex machina?
Хотя точно я не знаю, но готов спорить на что угодно, что Джон Гришем никогда на мафию не работал. Все это чистейший вымысел (а чистейший вымысел и есть лучшее удовольствие автора беллетристики). Да, но он когда-то был молодым юристом и ничего не забыл из тогдашней тяжелой жизни. И он помнит, где находятся финансовые волчьи ямы и силки, из-за которых так трудно ходить по полю корпоративного права. Пользуясь простым юмором как блестящим контрапунктом и никогда не заменяя повествование профжаргоном, он описывает мир дарвиновской борьбы, где дикари расхаживают в костюмах-тройках. И что самое главное: в этот мир нельзя не поверить. Гришем там был, выяснил рельеф и позиции противника и вернулся с подробным рапортом. Он рассказал правду о том, что знает, и если ни за что другое, то хоть за это он заслужил каждый бакс, который заработал на «Фирме».
Критики все это не заметили — может, как слишком простое и очевидное, а может, намеренно не хотели видеть, небрежно отмахнулись от «Фирмы» и следующих книг Гришема, заявив, что они плохо написаны и что вообще их удивляет его успех. Книга Гришема полностью построена на реальности, которую он знает, в которой жил сам и которую описал с тотальной (почти наивной) честностью. В результате получилась книга, которая (с картонными персонажами или нет, об этом еще можно спорить) и смела, и на удивление приятна в чтении. Вы как начинающий писатель поступите правильно, если не станете имитировать жанр «адвокат в беде», который Гришем, кажется, изобрел, но будете подражать его открытости и неумению действовать иначе, как прямиком идти к цели.
Конечно, Джон Гришем знает адвокатов. То, что знаете вы, делает вас уникальным в своем роде. Будьте смелы. Каптируйте позиции противника, вернитесь, расскажите нам, что знаете. И помните, что водопроводчик в космосе — это не такой уж плохой задел для сюжета.

...А еще на верхней полке вашего ящика должна быть грамматика, и не утомляйте меня своими стенаниями, что вы ее не понимаете, что никогда не понимали, что целый семестр пропустили, когда проходили грамматику, что писать — это приятно, а грамматика — жуть.
Расслабьтесь. Остыньте. Мы здесь надолго не застрянем, потому что этого не требуется. Человек либо воспринимает грамматику своего родного языка из разговора и чтения, либо нет. А что делает школьный курс английского (или пытается сделать), это вряд ли больше, чем дать вещам имена.
И у нас не школа. Поскольку сейчас вас не волнует, что: а) юбка у вас слишком длинная или слишком короткая, и над вами в классе будут смеяться; б) вас не взяли в сборную школы по плаванию; в) вы так и останетесь прыщавым девственником до конца школы (а то и до самой смерти); г) физик вам влепит в семестре «трояк»; д) никто вас не любит И ВООБЩЕ НИКОГДА НЕ ЛЮБИЛ... Поскольку вся эта посторонняя фигня позади, то некоторые учебные вопросы можно пройти с той сосредоточенностью, которая совершенно была вам недоступна в школьной читалке. А начав, вы вдруг поймете, что почти все это и так знаете — это, как я уже сказал, в основном очистка сверл от ржавчины и заточка пилы.
Еще... а, ладно, черт с ним. Если вы помните все принадлежности вашего лучшего прикида, содержимое своей сумочки, стартовый состав и порядок «Нью-Йорк янкиз» или «Хьюстон ойлерз», так вполне можете и запомнить разницу между герундием (форма глагола, используемая как существительное) и причастием (форма глагола, используемая как прилагательное).
Я долго и тяжело думал, включать в эту книжечку подробный грамматический раздел или нет. Вообще-то меня подмывало это сделать: я успешно преподавал грамматику в средней школе (там она пряталась под псевдонимом бизнес-инглиша), и когда учился, она мне тоже нравилась. В американской грамматике нет великолепия грамматики английской (у английского рекламщика с соответствующим образованием журнальное объявление о ребристых презервативах выйдет не хуже Великой Хартии Вольностей), но свое скромное обаяние есть и у нее.
Но я решил этого не делать, наверное, по той же причине, по которой Уильям Странк решил не перечислять ее основы в первом издании «Элементов стиля»: если вы этого не знаете, то, пожалуй, уже поздно. А тем, кто действительно не способен воспринять грамматику — как я не способен сыграть на гитаре определенные переходы и переборы, — все равно будет от этой книги мало пользы. В некотором смысле я проповедую уже обращенным. Но позвольте мне чуть еще задержаться на этой теме — можно?
Словарь, используемый для речи или письма, организуется по семи частям речи (восьми, если считать междометия вроде «Ой!» или «Ух!» или «Ну, тыть!»). Сообщение, составленное из этих частей речи, должно быть организовано по правилам грамматики, в которых мы согласны. При нарушении этих правил возникают путаница и недоразумения. Мой любимый пример из Странка и Уайта таков: «Моя гладильная доска, будучи матерью пятерых детей в ожидании еще одного, никогда не убирается».
Существительные и глаголы — необходимые составляющие письма. Без любой из них ни одна группа слов не может быть предложением, поскольку предложение по определению является группой слов, содержащей подлежащее (существительное) и сказуемое (глагол); таковые последовательности слов начинаются с прописной буквы и кончаются точкой и в совокупности выражают законченную мысль, рождающуюся в голове пишущего и переносящуюся в голову читателя.
И что, надо каждый раз, всякий раз писать полными предложениями? Гоните такую мысль. Если даже ваша работа состоит из фрагментов и отрывочных фраз, Грамматическая Полиция за вами не придет. Даже Уильям Странк, этот Муссолини риторики, признает удобную гибкость языка. «Давно подмечено, — пишет он, — что лучшие писатели подчас пренебрегают правилами риторики». Но он еще добавляет мысль, которую я настоятельно рекомендую вам учесть: «Если только он [писатель] не уверен твердо, что пишет хорошо, лучше все же следовать правилам».
Ключевая фраза — «Если только он не уверен твердо, что пишет хорошо». Если у вас нет даже зачаточного понятия, как части речи ложатся в связное предложение, можете ли вы знать, что вы пишете хорошо? Да будете ли вы знать, не пишете ли вы плохо, если на то пошло? Ответ, конечно, таков, что не можете и не будете. Тот, кто владеет начатками грамматики, найдет в ее основах утешительную простоту, где нужны только существительные — слова, которые именуют, и глаголы — слова, которые действуют.
Возьмите любое существительное, сложите с любым глаголом., и вот вам предложение. Скалы взрываются. Джейн передает. Горы плавают. Все это готовые предложения. Почти все такие мысли в рациональном понимании несут мало смысла, но даже в самых причудливых (Баклуши бьются!) есть какая-то поэтическая приятность. Простота конструкции «существительное — глагол» весьма полезна — на худой конец, это страховочная сетка вашего письма. Странк и Уайт предупреждают не ставить слишком много простых предложений подряд, но простые предложения создают тропу, по которой можно идти, если боишься завязнуть в чащах риторики — ограничивающие и неограничивающие придаточные предложения, модифицирующие фразы, предложения в функции приложения и сложноподчиненные предложения. Если заблудитесь на краю этой неисследованной страны риторики, просто напомните себе, что скалы взрываются, Джейн передает, горы плавают,, а баклуши бьются. Грамматика — это не докучный геморрой, это шест, за который можно схватиться, чтобы помочь мыслям подняться на ноги и идти дальше. И вообще, для Хемингуэя эти простые предложения годились? А он, даже когда был пьян вусмерть, оставался, черт его задери, гением.
Если хотите подлатать свое знание грамматики, зайдите в ближайший букинистический магазин и найдите экземпляр «Английской грамматики и композиции» Уорринера — той самой книги, которую почти все мы в начальных классах средней школы приносили домой и тщательно оборачивали бумагой. Вам, я думаю, приятно будет с облегчением увидеть, что почти все нужное вам вынесено на форзац обложки.

0

3

Несмотря на краткость своего учебника, Уильям Странк находит место для обсуждения вещей, неприятных ему лично в области грамматики и словоупотребления. Ему, например, очень не нравится словосочетание «студенческая масса», и он настаивает, что «студенчество» и яснее, и лишено ненужных людоедских ассоциаций. Ему не нравится слово «персонализовать» как претенциозное. (Он предлагает вместо слов «персонализуйте писчую бумагу» сказать «напишите свое имя вверху».) Еще он терпеть не может таких фраз, как «факт состоит в том, что» и «далее в этих строках».
У меня тоже есть свои нелюбимые фразы. Я считаю, что всякого, кто употребляет фразу «Это классно», надо ставить в угол, а за слова «в данный момент времени» или «в темное время суток» надо отправлять спать без ужина (и без писчей бумаги тоже). Вот эти две любимые обиды относятся к самым основам писательства, и я хотел их высказать перед тем, как мы двинемся дальше.
Глаголы бывают двух типов: активные и пассивные. Глаголы первого типа — это когда подлежащее предложения что-то делает. Пассивный глагол — это когда с ним что-то делают, а подлежащее просто допускает, чтобы это произошло. Пассивного залога надо избегать. Это не только я говорю; то же самое вы найдете в «Элементах стиля».
Г-да Странк и Уайт не строят гипотез, почему столько писателей тянутся к пассивному залогу, но мне хочется это сделать: я думаю, что робкие писатели любят их по тем же причинам, по которым робким любовникам нравятся пассивные партнеры. Пассивный залог безопасен. Нет беспокойных действий, которые надо выполнять, а подлежащее может, если перефразировать королеву Викторию, «Закрыть глаза и думать об Англии». Еще я думаю, что неуверенным в себе кажется, будто пассивный залог как-то придает их работе авторитетности, даже какой-то величественности. Если вам кажутся величественными технические инструкции и писания юристов, то так оно и есть.
Такой робкий деятель пишет: Мероприятие будет проведено в девятнадцать часов, поскольку эта фраза почему-то говорит ему: «Напиши так, и люди подумают, что ты что-то знаешь». Гоните вы такую квислинговскую мысль! Не будьте мямлей! Расправьте плечи, выставьте челюсть и заставьте подлежащее принять на себя ответственность. Напишите: Собрание будет в семь вечера. Ну? Правда, лучше?
Я не хочу сказать, что для пассивного залога вообще места нет. Положим, что некто помер на кухне, но оказался в другом месте. Тело было перенесено из кухни и положено на диван в гостиной — так вполне можно написать, хотя от слов «было перенесено» и «положено» у меня просто отрыжка. Мне бы больше понравилось Майра и Фредди перенесли тело из кухни и положили на диван. Почему вообще тело должно быть подлежащим? Оно же, черт его дери, мертвое! Что, трудно до этого допереть?
От двух страниц пассивного залога — почти любой деловой документ, не говоря уже о пачках плохой прозы — мне хочется вопить. Это слабо, это уклончиво, а часто еще и мучительно. Как вам такое: Мой первый поцелуй всегда будет вспоминаться мной как время, когда был начат наш роман с Шайной. Фу, будто кто-то пернул! Выразить ту же мысль куда проще — приятнее и сильнее — можно так: Наш роман с Шайной начался с первого поцелуя. Я его никогда не забуду. От этого я тоже не в восторге, поскольку два раза в четырех словах встречается предлог «с», но зато хотя бы нет этого мерзкого пассивного залога.
Также можно заметить, насколько проще воспринимается мысль, если разбить ее на две. Так легче для читателя, а читатель всегда должен быть вашей главной заботой: без Постоянного Читателя вы лишь голос, попискивающий в пустыне. А быть акцептором — это работа не так чтобы не бей лежачего. «[Уилл Странк] чувствует, что чаще всего очень нелегко читателю, — пишет Е. Б. Уайт в «Элементах стиля», — он бултыхается в болоте, и долг каждого, кто пытается писать по-английски, это болото побыстрее осушить и вывести человека на твердую землю или хотя бы бросить ему веревку». И запомните: Писатель бросает веревку, а не Веревка бросается писателем. Ради Бога, прошу вас!

Второй совет, который я хочу вам дать перед переходом к следующему уровню ящика, звучит так: Наречие вам не друг.
Наречия, как вы запомните, прочтя свою версию «бизнес-инглиш», это слова, которые модифицируют глаголы, прилагательные и другие наречия. Эти слова обычно имеют окончание -1у. Кажется, наречия, как и страдательный залог, были созданы с прицелом на робкого автора. Страдательным залогом автор обычно выражает свой страх, что не будет принят всерьез, это голос* карапуза, который нарисовал себе ваксой усы, или малышки, ковыляющей на маминых каблуках. С помощью наречий автор обычно сообщает нам, что он боится выразиться недостаточно ясно, боится не суметь донести до нас мнение или образ.
Вдумайтесь в предложение: Он резко закрыл дверь. Это никак нельзя назвать ужасной фразой (по крайней мере в ней стоит активный глагол), но спросите себя, нужно ли здесь слово резко. Можете возразить, что оно выражает разницу между Он закрыл дверь и Он захлопнул дверь, и я спорить не буду... но что там с контекстом? Как там вся информирующая (не говорю уже — эмоционально волнующая) проза, описывающая события до того, как Он резко закрыл дверь? Разве она не должна нам сказать, как именно он закрыл дверь? А если она нам об этом говорит, то разве резко — не лишнее слово? Не избыточное?
Меня здесь могут обвинить в педантичности и мелкой придирчивости. Отрицаю. Я считаю, что дорога в ад вы-
мощена наречиями, и готов кричать это на стогнах. Если сказать по-другому, то они вроде одуванчиков. Один на газоне выглядит и симпатично, и оригинально. Но если его не выполоть, на следующий день их будет пять, потом пятьдесят... а потом, братие и сестры, газон будет полностью, окончательно и бесповоротно ими покрыт Тогда вы поймете, что это сорняки, но будет — АХ! — поздно.
Но я готов быть справедливым к наречиям. Да, готов За одним исключением: атрибуция диалогов. Я настаиваю, чтобы наречия в атрибуции диалогов использовались только в редчайших и самых особых случаях... и тогда чтобы не использовались, если сможете без них обойтись. Чтобы уточнить, о чем идет речь, вот три предложения:

—  Положи! — крикнула она.
—  Отдай, — взмолился он, — это мое!
—  Не будьте вы таким дураком, Джекил, — сказал Аттерсон.

В этих трех предложениях глаголы крикнула, взмолился и сказал являются атрибуцией диалога. А теперь посмотрите на такие сомнительные варианты:

—  Положи! — крикнула она зловеще.
—  Отдай, — униженно взмолился он, — это мое!
—  Не будьте вы таким дураком, Джекил, — презрительно сказал Аттерсон.

Три последних предложения слабее трех первых, и почти любой читатель сразу скажет почему. Не будьте вы таким дураком, Джекил, — презрительно сказал Аттерсон — это еще лучшее, потому что это всего лишь штамп, а остальные два активно смехотворны. Такие атрибуции диалогов когда-то назывались «свифтики» по имени Тома Свифта, храброго героя-изобретателя в серии приключенческих романов для мальчиков, написанных Виктором Апплетоном Вторым. Апплетон обожал предложения вроде «А ну, попробуй!» — храбро выкрикнул Том или «Папа мне помогал с расчетами», — скромно ответил Том. Мы в школьные годы играли в салонную игру, где надо было придумывать смешные (или хотя бы полусмешные) свифтики. Помню: «Вы прекрасно пукаете, леди», — сказал он, набравшись духу или «Я — пиротехник», — ответил он, вспыхнув. (Модификаторами глаголов здесь служат придаточные предложения «обстоятельства образа действия», играющие ту же роль, что и наречия.) Обдумывая, надо ли пускать губительные одуванчики наречий в атрибуцию диалога, подумайте и вот о чем: хотите ли вы писать прозу, которая превращается в основу для салонной игры?
Есть писатели, которые пытаются обойти это правило исключения наречий, накачивая стероидами сами атрибутивные глаголы по самые уши. Результат знаком любому читателю криминального чтива в бумажных обложках.
— Брось пушку, Аттерсон! — проскрежетал Джекил.
—  Целуй меня, целуй! — задохнулась Шайна.
—  Ты меня дразнишь! — отдернулся Билл.
Пожалуйста, не делайте так. Умоляю вас, не надо.
Лучшая форма атрибуции диалога — «сказал», вроде сказал он, сказала она, сказал Билл, сказала Моника. Если хотите видеть действие этого строгого правила, перечитайте любой роман Ларри Мак-Карти, гуру атрибуции диалога. На печатной странице это кажется чертовски фальшивым, но я говорю с полнейшей искренностью. Мак-Карти очень мало допускал на свой газон одуванчиков наречий. Он даже в описании эмоциональных кризисов надеется на «он сказал — она сказала» (а кризисов в романах Мак-Карти хватает). Да уподобься же и ты мужу сему.
Это как вроде «Делай то, что я говорю, и не делай того, что я делаю». Пользователь имеет полное право задать подобный вопрос, а на мне лежит обязанность дать честный ответ. Да, это так. Достаточно просто пересмотреть что-нибудь из моей прозы, и станет ясно, что я обыкновенный грешник. Мне отлично удается избегать пассивного залога, но свою долю наречий я рассыпал щедро, в том числе (стыдно сознаться) в атрибуции диалога. (Хотя я никогда не падал так низко, чтобы писать «проскрежетал он» или «отдернулся Билл».) А делаю я это по тем же причинам, по которым и все писатели: мне страшно, что иначе читатель меня не поймет.
Я убежден, что такой страх лежит в основе почти любой плохой прозы. Если человек пишет ради собственного удовольствия, то этот страх может быть легким — я бы даже сказал, не страх, а робость. Если же надо успеть к сроку — школьная работа, статья в газету, — страх бывает силен. Дамбо взлетел в воздух с помощью волшебного перышка; у вас может возникнуть порыв схватиться за пассивный залог или какое-нибудь мерзкое наречие. Попытайтесь успеть вспомнить, что Дамбо перышко было не нужно, волшебство было в нем самом.
Ведь вы скорее всего знаете, о чем ведете речь, и можете нормально двигать прозу активными глаголами. И наверное, вы достаточно хорошо уже рассказывали свою историю, чтобы верить: когда вы скажете он сказал, читатель поймет, как он это сказал — быстро или медленно, весело или грустно. Да, ваш читатель, быть может, вязнет в болоте, и бросьте ему веревку, ради Бога... но не надо глушить его бухтой стального троса.
Очень часто хорошо писать — это значит избавиться от страхов и неестественности. Сама по себе деланность, начиная с необходимости какой-то вид письма называть «плохим», а остальные — «хорошими», — это поведение, диктуемое страхом. Хорошее письмо — это еще и умение делать хороший выбор, когда дело доходит до подбора инструментов.
И здесь ни один писатель не без греха. Хотя Е. Б. Уайт попался в когти Уильяма Странка, еще когда был желторотым студентом в Корнелле (вы мне их дайте, когда они молоды, и они навеки мои, хе-хе-хе), и хотя Уайт и понимал, и разделял предубеждения Странка насчет небрежного письма и небрежного мышления, которым оно диктуется, он признаёт: «Наверняка я тысячу раз писал «Факт состоит в том, что...» в угаре сочинения и раз пятьсот вычеркивал это, перечитывая потом с холодной головой. И меня огорчает такое попадание по мячу лишь в половине случаев...» И все же Уайт продолжал писать много лет, следуя той первой «книжечке» Странка 1957 года. И я буду дальше писать, невзирая на такие глупые ляпы, как «Ты шутишь», — недоверчиво сказал Билл. Я надеюсь, вы поступите так же. Есть глубинная простота в американской версии английского, но эта простота обманчива. Все, о чем я вас прошу, — это старайтесь писать получше и помните, что писать наречия — человеческая слабость, писать он сказал или она сказала — совершенство богов.

---------------------
* Voice означает и «голос», и «залог глагола».

...Пока мы еще не закончили с основными элементами формы и стиля, надо поговорить об абзацах, форме организации текста, которая следует за предложениями. С этой целью возьмите с книжной полки любой роман роман — желательно такой, который вы еще не читали (все, что я вам говорю, применимо к любой прозе, но поскольку я — писатель беллетристики, то именно ее я имею в виду, когда говорю о письме). Откройте книгу в середине и взгляните на любые две страницы. Обратите внимание на ее узор: печатные строчки, поля, а главным образом — на пробелы в тех местах, где начинаются или кончаются абзацы.
Ведь даже не читая, можно сказать, легкая книга будет или трудная, да? В легких книгах абзацы короткие, в том числе абзацы диалогов, которые могут вообще состоять из двух слов, а пустого места много. Они воздушны, как конические стаканчики с мороженым. Трудные книги, полные мыслей, повествования или описаний, выглядят солиднее. Упакованнее если можно так выразиться. Вид абзацев почти так же важен, как их содержание; они — карта предназначений книги.
В описательной прозе абзацы могут (и должны) быть четкими и утилитарными. В идеале описательная проза состоит из предложения, задающего тему, и следующих, разъясняющих или усиливающих первое. Вот два абзаца из всегда популярного жанра «сочинения на вольную тему», иллюстрирующие этот простой, но сильный вид письма.

Когда мне было десять, я боялся своей сестры Миган. Она не могла войти в мою комнату, не разбив хотя бы одной из моих любимых игрушек, обычно самую любимую. У ее взгляда было магическое свойство отклеивать ленты; любой постер, на который она глянет, отваливался через секунду. Из шкафа исчезали мои любимые шмотки. Она их не брала (по крайней мере я так думаю), просто заставляла их исчезнуть. Обычно драгоценные футболки или любимые кроссовки я находил через много месяцев под кроватью, запыленные и грустные. Когда Миган была у меня в комнате, вылетали стереоколонки, со звоном хлопали ставни и обычно вырубалась настольная лампа.
Она могла быть и сознательно жестокой. Однажды она налила мне в кашу апельсиновый сок. В другой раз напустила зубной пасты в носки, когда я мылся в душе. И хотя она так никогда и не призналась, я уверен, что, когда мне случалось в воскресенье засыпать у телевизора в перерыве футбольного матча, она втирала мне в волосы козюли из носа.

Сочинение на вольную тему, вообще говоря, штука глупая и беспредметная; и если вы не колумнист в местной газете, писание таких рыхлых текстов — искусство, которое никогда не пригодится вам в реальной жизни, в мире магазинов и автозаправок. Учителя заставляют их писать, когда не могут придумать, чем вас еще занять. Самая знаменитая тема, конечно, «Как я провел лето». Я преподавал технику письма целый год в Университете штата Мэн в Ороно, и одна группа у меня была упакована спортсменами и болельщицами. Они любили сочинения на вольную тему как старых школьных друзей, каковыми те и были. Целый семестр я подавлял желание задать им написать две страницы прозы на тему «Если бы Иисус играл в нашей команде». Останавливала меня ужасная уверенность, что это задание было бы воспринято с неподдельным энтузиазмом. Некоторые даже рыдали бы в экстазе сочинительства.
Но даже в сочинении на вольную тему видно, насколько может быть сильна форма абзаца. Тематическое-предложение-с-последующими-разъяснениями-и-описаниями требует от автора организовать свои мысли и дает хорошую страховку против отступления от темы. Отступление в сочинении на вольную тему, в общем, не страшно, оно практически de rigeur*, если на то пошло, но это очень дурная привычка при работе над более серьезными темами в более формальной манере. Письмо — отфильтрованное мышление. Если ваш главный тезис организован не лучше, чем школьное сочинение на тему «Почему меня заводит Шайна Твен», то ваше положение очень серьезно.
В беллетристике абзац менее структурирован — это всего лишь ритм вместо мелодии. Чем больше беллетристики вы будете читать и писать, тем больше будете ощущать, что абзацы выстраиваются сами. А это и есть то, чего вы хотите. Когда пишете, лучше не думать слишком много о том, где начинаются и кончаются абзацы; фокус в том, чтобы предоставить действовать природе. Если вам это потом не понравится, переделайте. Для того и существует переписывание. Вот посмотрите на такой пример:

Комната Большого Тони была совсем не такая, как ожидал увидеть Дейл. Желтоватый оттенок света напоминал о дешевых мотелях, где ему случалось ночевать, тех, которые всегда кончались живописным видом автостоянки. На стене — фото мисс Мэй, косо висящее на одной кнопке. Из-под кровати высовывался черный начищенный ботинок.
— Не знаю, чего ты продолжаешь приставать ко мне насчет О'Лири, — сказал Большой Тони. — Рассчитываешь услышать что-то новое?
— А что, нет? — спросил Дейл.
—  Когда говоришь правду повторяешь одно и то же. Правда — занудство, одно и то же каждый день.
Большой Тони сел, закурил, пригладил волосы рукой.
—  Я его, оптать, с прошлого лета вообще ни хрена не видел. Я не мешал ему ошиваться возле меня, потому что он умел меня смешить. Однажды он показал мне, чего написал насчет как если бы Иисус играл с ним в футбол за школу; изобразил Христа типа в шлеме и в наколенниках; но если бы ты знал, каким он оказался приставучим говнюком! Лучше бы я его вообще никогда не видел.

На этом коротком отрывке можно было бы устроить пятидесятиминутный урок письма. Он бы включал атрибуцию диалога (необязательную, если мы знаем, кто говорит: Правило 17 — опускание лишних слов — в действии), фонетическую редукцию (оптать), опускание запятых («Когда говоришь правду повторяешь одно и то же» не содержит запятых, потому что я хочу, чтобы вы услышали эту фразу, как она произнесена — на одном дыхании, без паузы), неиспользование апострофов там, где говорящий опускает букву... и много еще чего из верхнего уровня ящика с инструментами.
Но не будем отвлекаться от абзацев. Заметьте, как легко они текут, когда повороты рассказа диктуют их начало и конец. Вводный абзац — классического типа, начинается с тематического предложения, за которым следуют фразы, развивающие мысль. А вот- остальные существуют только для различения в диалоге реплик Дейла и Большого Тони.
Наиболее интересен вот этот абзац: Большой Тони сел, закурил, пригладил волосы рукой. В нем всего одно предложение, а повествовательный абзац почти никогда не состоит из единственного предложения. Это, если говорить о технике, даже не очень хорошее предложение; чтобы сделать его совершенным в смысле «Уорринера», надо бы вставить конъюнкцию (союз «и»). А каково же в точности назначение этого абзаца?
Во-первых, предложение может иметь дефекты с точки зрения техники, но быть хорошим в терминах целого контекста. Краткость и телеграфный стиль меняют темп и сохраняют свежесть письма. Создатель остросюжетных романов Джонатан Келлерман пользовался подобной техникой с большим успехом. В «Выживании наиболее приспособленных» он пишет: Лодка была — тридцать футов гладкого фибергласа с серой отделкой. Высокие мачты, подвязанные паруса. На корпусе надпись «Сатори» черным курсивом с золотистыми краями.
Отточенный фрагмент — этим можно и злоупотреблять (как иногда Келлерман и делает), но эти фрагменты могут пригодиться для сглаживания повествования, создания четких образов и напряжения, а также для оживления прозаической строки. От идущих подряд грамматически безупречных предложений строка костенеет, теряет гибкость. Пуристы не могут этого слышать и будут отрицать до самого смертного часа, но это правда. Язык не всегда выступает в галстуке и манжетах. Цель беллетристики — не грамматическая правильность, а заманивание читателя и рассказывание ему истории... чтобы читатель забыл, если это возможно, что вообще читает вымысел. Абзац из одного предложения вообще больше напоминает разговор, чем письмо, и это хорошо. Писательство есть соблазнение. Приятный разговор — часть соблазнения. Если это не так, почему столько пар начинают ужином вечер, который кончается в постели?
Второе назначение этого абзаца — дать мизансцену, небольшое, но полезное описание персонажей и положений и важный момент перехода. От протестующих заявлений, что говорит правду, Большой Тони переходит к воспоминаниям об О'Лири. Поскольку сторона диалога не меняется, Тони мог сесть и закурить в том же абзаце, а диалог пошел бы дальше своим путем, но автор решил показать это по-другому. Поскольку Тони перескакивает на другую тему, автор разбивает диалог на два абзаца. Это решение принято моментально в процессе письма, на основе ритма, который слышит автор у себя в голове. Ритм заложен генетически (Келлерман пишет фрагментарно потому что слышит фрагментарный ритм), но он результат и тех тысяч часов, которые провел автор за чтением чужих сочинений.
Я готов отстаивать точку зрения, что именно абзац, а не предложение есть основная единица письма — место, где начинается сцепление и где слово получает шанс стать больше чем словом. Если наступает момент оживления, он наступает на уровне абзаца. Это инструмент поразительный и гибкий — он может состоять из одного слова или тянуться на страницы (у Дона Робертсона один абзац в историческом романе «Парадиз-Фоллз» тянется на шестнадцать страниц, а у Росса Локриджа в «Округе Рейнтри» есть абзацы ненамного короче). Если собираетесь хорошо писать, вам надо научиться хорошо им пользоваться. А это означает многие часы практики; надо научиться слышать ритм.

------------
* требуется этикетом (фр.).

...Не бывает плохих собак, как гласит название популярного учебника дрессировки, только не надо говорить этого родителям ребенка, изувеченного питбулем или ротвейлером, — есть шанс, что ваши слова забьют вам в глотку. И как бы ни хотел я ободрить человека, впервые пытающегося серьезно писать, я не могу солгать и сказать, что не бывает плохих писателей. Извините, но плохих писателей куча. Кто-то из них состоит в штате вашей местной газеты, обычно давая рецензии на представления местных театров или разглагольствуя о местных спортивных командах. Некоторые потом и кровью прописали себе дорогу к домику на Карибском побережье, оставив за собой след бьющихся в судорогах наречий, деревянных персонажей и слизисто-скользких страдательных залогов. Другие рвутся к микрофонам на открытых поэтических конкурсах-тусовках; одетые в черные водолазки и мятые камуфляжные штаны, они изрыгают вирши про «разгневанные груди лесбиянки» и «раскосые аллеи, где впервые я имя матери на крике произнес».
Писатели образуют ту же пирамиду, которую мы видим повсюду, где действует людской талант и людское творчество. В основании — плохие писатели. Над ними группа чуть поменьше, но все еще большая и доступная: писатели грамотные. Такие тоже бывают у вас в местной газете или в местной книжной лавке, и на поэтических вечерах открытого микрофона. Это люди, которые все же понимают, что, даже если лесбиянка разозлится, груди остаются грудями.
Следующий уровень уже намного меньше. Это писатели по-настоящему хорошие. Над ними — почти над всеми нами — Шекспиры, Фолкнеры, Йетсы, Шоу и Юдоры Уэлта. Это гении, искры божий, одаренные в такой степени, что нам даже и не понять, не говоря уже о достичь. Черт возьми, даже гении редко могут понять себя до конца, и многие из них ведут жалкую жизнь, понимая (хотя бы в некоторой степени), что они просто удачные уродцы, вроде манекенщиц на подиуме, которым повезло родиться с нужной формой скул и грудей, соответствующей моде эпохи.
К самому сердцу этой книги я приближаюсь с двумя тезисами, и оба просты. Первый заключается в том, что хорошее письмо состоит из овладения основами (словарь, грамматика, элементы стиля) и наполнения третьего уровня ящика нужными инструментами. Второй утверждает, что хотя нельзя из плохого писателя сделать грамотного, а из хорошего писателя великого, все же тяжелая работа, усердие и своевременная помощь могут сделать из грамотного писателя — хорошего.
Боюсь, что эта мысль будет отвергнута массами критиков и толпами преподавателей письма. Из них многие в политике либералы, но в своей области — консервативнее раков. Люди, которые выходят на улицу в маршах протеста против недопущения афроамериканцев или коренных американцев (представляю себе, что бы сделал мистер Странк с этими политически корректными, но безобразными терминами) в местный загородный клуб — часто эти же люди объясняют своим студентам, что писательские способности постоянны и неизменны; негр (литературный) — навеки негр. Даже если писатель поднимется в оценке одного-двух влиятельных критиков, от своей прежней репутации ему не избавиться — как почтенной замужней даме, прижившей в ранней молодости незаконного ребенка. Есть люди, которые никогда не забывают, вот и все, и добрая часть всей литературной критики служит только укреплению кастовой системы, столь же древней, сколь и породивший ее интеллектуальный снобизм. Пусть даже Раймонд Чандлер будет многими признан важной фигурой американской литературы двадцатого века, одним из первых голосов, сказавших о безликости городской жизни в годы после Второй мировой войны, но полно критиков, отвергающих подобную мысль с порога. «Негр! — кричат они с возмущением. — Негр с амбициями, худший вид негра! Из тех, что хочет сойти за белого!»
Критики, пытающиеся подняться над этим интеллектуальным окостенением артерий, обычно имеют ограниченный успех. Их коллеги, может, и примут Чандлера в компанию великих, но место ему отведут в самом конце стола. И всегда будет слышен шепоток: «Из тех, из макулатурщиков… знаете, вполне прилично ведет себя для одного из этих, правда?.. а вы знаете, что он писал для „Черной маски“ в тридцатые… да, прискорбно…»
Даже Чарльз Диккенс, Шекспир романа, получал критические пощечины за сенсационность тем, за радостную плодовитость (когда он не создавал романы, то создавал детей со своей женой) и уж, конечно, за успех у широкой читающей публики своего и нашего времени. Критики и профессора всегда относятся к успеху у публики подозрительно. Часто эта подозрительность оправдывается. В других случаях она используется как повод не задумываться. Никто не бывает так умственно ленив, как по-настоящему умный человек; вы дайте умным людям хоть половинку шанса, и тут же, как по команде «суши весла», они начнут дрейфовать… в сны о Византии, можно сказать.
И потому да — я ожидаю, что меня обвинят в протаскивании безмозглой и самодовольной философии Горацио Элджера, в защите моей собственной куда как сильно подмоченной репутации и в подстрекательстве людей, которые «просто не нашего круга, старина», подавать заявления на вступление в местный загородный клуб. Думаю, я это переживу. Но прежде, чем мы пойдем дальше, позвольте еще раз повторить преамбулу: если вы плохой писатель, никто вам не поможет стать хорошим или даже грамотным писателем. Если вы хороший писатель и хотите быть великим... ну, короче, «оптать».
Дальше я излагаю все, что знаю о том, как писать хорошую беллетристику. Я постараюсь быть как можно короче, поскольку ваше время так же ценно, как и мое, и мы с вами оба понимаем, что часы, потраченные на разговор о писательстве, — это часы, отнятые у самого процесса. Я постараюсь вас как можно больше ободрять, поскольку это в моем характере и поскольку я люблю эту работу. Я хочу, чтобы вы тоже ее любили. Но если вы не хотите работать до кровавых мозолей на заднице, то не стоит и пытаться писать хорошо — валитесь обратно на уровень грамотных и радуйтесь, что хоть это у вас есть. Да, есть на свете муз*, но он не будет бабочкой влетать в вашу комнату и посыпать вашу машинку или компьютер волшебным порошком творчества. Он живет в земле — в подвалах. Вам придется к нему спуститься, а когда доберетесь — обставить ему там квартиру, чтобы ему было где жить. То есть вы будете делать всю черную работу, а этот муз будет сидеть, курить сигары, рассматривать коллекцию призов за боулинг и вас в упор не видеть. И вы думаете, это честно? Я лично думаю, что да. Этот тип муз, может, такой, что смотреть не на что, и может, он не слишком разговорчив (от своего я обычно слышу только мрачное бурчание, когда он не на работе), но у него есть вдохновение. И это правильно, что вы будете делать всю работу и палить весь полночный керосин, потому что у этого хмыря с сигарой и с крылышками есть волшебный мешок, а там найдется такое, что переменит всю вашу жизнь. Поверьте мне, я это знаю.

--------------------
* Традиционно музы были женщинами, но мне попался мужик. Боюсь, что с этим нам придется смириться. - Примеч. автора.

0


Вы здесь » Комитет гражданских безобразий » Скорая помощь автору и переводчику » Профессиональные советы от Стивена Кинга